Фендом: Katekyoshi Hitman Reborn!
Бета: Rikarin
Персонажи: Джотто/Джи, мелкий намек на 5927 в эпилоге
Рейтинг: Где-то между PG и R
Дисклеймер: персонажи - Амано, характеры - канону, права на фик - мне.
Предупреждения: автор искренне считает, что Итальянцы немного набожны, поэтому фик несколько пропитан описанием церкви. И да, жестким канонофагам не могу советовать к прочтению, ибо мелкие детали, типа оттенков и прочего я не учитывала.
читать дальше
I
Я-то думал: по позвонкам себя расплюю,
Пересдам, перепоступлю, обозначусь другом,
А тебя рассмотрю невылеченным недугом -
Даже карточки на обои не прицеплю.
Я давно не любитель мямлить, что "я же тоже...",
Хмуро глядя на то, как с плаката смеется Че...
Ветер рвет облака и сметает песчинки с кожи,
Словно Ной перед носом захлопывает ковчег.
(с) Крис Аивер
Пересдам, перепоступлю, обозначусь другом,
А тебя рассмотрю невылеченным недугом -
Даже карточки на обои не прицеплю.
Я давно не любитель мямлить, что "я же тоже...",
Хмуро глядя на то, как с плаката смеется Че...
Ветер рвет облака и сметает песчинки с кожи,
Словно Ной перед носом захлопывает ковчег.
(с) Крис Аивер
Улицы Италии тонули в крови: голодающие люди, калеки, плачущие дети, оставшиеся без отцов, а то и без матерей - гражданская война сжирала все там, где она проносилась. Я шел по улицам и почти физически ощущал город: боль, одиночество, отчаяние - не поселок, а вскрывшаяся язва. Руки, пропитанные кровью и глаза, наполненные страхом – везде, в каждом человеке.
Мне двадцать три, и я ребенок этой затянувшейся кровавой резни, с ее гарью, копотью и криками ужаса, я ее дитя, напитанное ненавистью к ней, желающее тишины и спокойствия, но покорно следующее за разрушением и творящее хаос. Каждый день, каждое мгновение – я, хочу или нет, участвую в этой расправе над жизнью, и тяжелый груз моих действий лежит на моем сердце.
Я каждый день иду в церковь Санта-Мария. Нет, я не набожен, я просто хочу хотя бы на несколько минут уйти от этого развернувшегося за тяжелыми дверями ада на земле, отдохнуть от постоянного контроля внимательности, попыток самозащиты, уйти от параноидального чувства опасности за спиной, в этот мир сыроватого от штукатурки воздуха и печальных ликов расписанных фресковых стен. Я поднимаю голову – и вижу голубое, нарисованное небо, оно совсем не такое, как если бы я поднял голову снаружи. Даже не столько цвет, это скорее погодное, сколько ощущение, что оно далеко, хотя и намного ближе, чем настоящее. Я протягиваю руку вверх, пытаясь его коснуться, но рука моя – не достает. Обхожу иконы: на меня смотрят Фома, Лука и прочие апостолы - я скольжу по грани подставок для свечей пальцами, стирая штукатурную пыль, а потом останавливаюсь напротив распятья, заглядываю в глаза Христу и думаю: “почему это не заканчивается?” А снаружи продолжает бурлить котел города, выплевывая шум и гам окружающего мира. Иисус загнанно смотрит куда-то в пол.
И снова молчит.
Каждый вечер я пью в баре, что еще можно делать в этом смольном вареве города после семи вечера? Мне двадцать три, а я уже душевно пуст и хожу по улицам туда-сюда, задерживаясь на паре мест, как приговоренный к смерти бродит по камере, подобно маятнику, что отсчитывает время до двенадцати, дабы торжественно пробить полдень.
Барная стойка хорошо освещена, свет насыщенно желтый и режет глаза, но еще больше режет глаза атмосфера: по-настоящему радостных мало. Вон, в правом углу сидит мужчина, лет тридцати пяти, под глазами синяки, он пьет дешевое пиво, оно гадкое на вкус, я помню, и смотрит на него с отвращением, наверняка заливает горе. Может, потерял дом, а может и дочь. А вот на одном из ближних к окну стульев сидит за столом грузный мужик, лет ему эдак сорок семь, пьет коньяк, даже почти не морщась, и занюхивает рукав. Возможно, потенциальный кандидат в самые беспечные тут, да и взгляд живее, чем у предыдущего. Провожу взглядом по людям за стойкой, и взгляд мой замирает.
Все за ней сидят до противного одинаково: спины сгорблены, головы чуть опущены, одна рука держит стакан, вторая играется с любой мелкой вещью около или перед носом. Почти все пьют одно и то же – скорее ощущаю, чем вижу – и взгляд у них тусклый, почти безжизненный. Их цель одна – просидеть тут пару часов и разбрестись по домам, поскольку завтра опять будет тяжелый день.
Но эти глаза не такие.
Он сидит нога на ногу, горбясь совсем чуть-чуть, скорее с привычки, чем от усталости, смотрит, щелкая на карманные часы. Кожа бледноватая, волосы приятного блонда, его взгляд задумчив и глубок, карамельно-карие глаза, каких я не видел никогда ранее, смотрят в циферблат с легкой обидой, будто сетуют на скоротечность времени, тонкие пальцы сжимают блестящую крышечку часов, вторая рука почти по-детски играется с серебряной цепочкой. Он одет в черный костюм, с тонкой серой полосой-вкройкой, состоящий из жилетки и брюк. Белая рубашка в отсвете ламп приобретает рыжеватый оттенок.
Что-то во мне ухает вниз, когда я пытаюсь отвести взгляд, и в этот самый момент внимательные глаза ловят меня, будто в капкан. Этот взгляд действует как хороший виски: обжигает и слегка вяжет, а долго не проходящее ощущение волнует и подталкивает взять еще. Я сам не замечаю, как моя рука приглашающе указывает на стул рядом. Он долго рассматривает меня, молча, почти не шевелясь и, даю голову на отсечение, он видит меня насквозь.
И, вопреки моим ожиданиям, он берет свой коньяк и подсаживается ко мне.
II
Прошел всего месяц, а я не могу привыкнуть: к разбросанной одежде, к лишним звукам, к чужому присутствию. Во мне лениво качается море, в состоянии где-то между штормом и штилем, как чаша весов, зависящая от того, на какую сторону равновесия положат в итоге перо.
Я не могу привыкнуть. К тому, что есть тот, кто хочет со мной говорить, кто предается моей оценке и ищет единения со мной, к тому, что кто-то мне стал интересен.
Я стал курить больше и медленней. У Джотто чуть видные скулы, бледная кожа и над девятым позвонком небольшой шрам. Во сне он никогда не говорит, а спросонья подслеповат и медлителен и переваливается на кровати будто кит, попавший на мель. У него тонкие руки, совсем не жилистые, как у меня, а просто, такие аристократически женские, что мысли их жать по-мужски даже не возникает. Джотто много думает и оттого почти всегда немного хмурится, и в отличие от меня никогда сильно не увлекается, всегда четко воспринимая реальность.
Я чувствую, что меня тянет к нему, и это мне ничуть не по вкусу. Мне не нравится, что я все так же, как в первый день встречи, не могу выдержать напор карамельно-карих глаз, близость светлых волос и звук его голоса, когда он произносит мое имя.
Кстати насчет:
- Джи, - Тянет он лениво, по-свойски растянувшись на софе и закинув руки за голову - А Джи? - с игривой ноткой в голосе. Я лениво откликаюсь, - куда бы ты хотел сходить?
Колеблюсь. Мы привыкли куда-то бродить вместе, разговаривая по дороге, но сегодня не тот день и случай, чтобы это делать. А значит, в планах может быть только одно место.
Когда мы приходим, бело-серые стены встречают нас молчаливо и устало, как старый дворецкий, за всю жизнь уставший от встреч, и когда Джотто проводит ладонью по штукатурке у входа, она откликается недовольным шуршанием, вызывая мурашки, будто статная дама, которой заглянули под юбку.
Мы входим тихо и молча, стены приветствуют нас эхом и потом наступает тишина. Наши шаги гулко отдаются коридорах, когда мы неторопливо проходим по ним, библейские сюжеты притворно игнорируют нас, а сами подозрительно косятся на двух людей, навестивших их после долгого одиночества.
Тут я всегда забываюсь, в этих стенах, пропитанных звуками проповедей и богославных речей. Эти потолки, расписанные под небесный свод, с лихвой заменяют мне настоящий.
Место чтобы забыться, место чтобы отвлечься.
Место, чтобы пропустить через себя вечное, вытеснить давящее настоящее, мнимое на каждом шагу. Дева Мария не смотрит, она прикрывает глаза руками, сотрясаясь от рыданий рядом с умершим Христом. Сейчас она напоминает мне Италию, страдающую под ярмом гражданской войны. Болезненно содрогаются ее города-плечи, и болезненными воспоминаниями искажается ее материнский рот, как и рот каждой матери, потерявшей сегодня сына.
Когда же это закончится?
Я невольно тянусь к фреске, в стремлении провести рукой, будто пытаюсь хоть так быть ближе к прекрасному, но из моих мыслей меня вырывает присутствие Джотто.
Он выглядит плохо. Даже слишком плохо, его кожа бледная, как мел, белее даже стен.
Когда я спрашиваю, что случилось, он молча отводит меня в другой зал. Тут все так же на первый взгляд, а потом я замечаю. Запах тут металлический, с гадким и едким привкусом, и в углу мы находим причину. Там лежит разодранная собаками кошка, зрелище не для слабонервных, сказать прямо, и даже меня, с моим цинизмом, и стойкостью немного мутит. Жестокое последствие кровавого пира. Смотрю на Джотто и понимаю: скорби на его лице – нет предела.
Молча снимаю куртку и подхожу к животному, оборачиваю к ткань, иду прочь из комнаты. Он непрерывно шествует за мной, молчаливый как тень. Я несу ее в главный зал, к алтарю. Тут, со временем, местами прохудился пол и доски легко сломать, что я и делаю и, потратив пару минут, кладу ее в углубление между сваями, приношу пару горстей земли. Потом иду в угол зала, по дороге разминая плечо и руки. Сажусь за старый, чуть расстроенный, принесенный кем-то в эту обитель тишины рояль. Я давно заприметил его, но никогда не прикасался, я уже давно не хотел играть, но его лицо… меня так раздражает мое полное отсутствие желания сопротивляться.
Это так похоже на любовь, что мне даже немного смешно.
Когда пальцы берут первые ноты, по залу проходит гул, будто духи Апостолов выходят из картин, чтобы после стольких лет тишины и одиночества, послушать переливающиеся звуки.
Реквием звучит давяще, а границы зала подозрительно приближаются, или это я по привычке закрыл глаза? Мне даже не надо видеть, я чувствую, что играю.
Это не просто реквием, для печально погибшей кошки, не просто музыка для успокоения.
Это реквием по спокойствию и мирной жизни, реквием для тех, кто сегодня не вернулся к семье, умер от голода, не пережил бедствие. Это так же и мой личный реквием по привычному одиночеству, по самостоятельности и надежности. Лакримоса по старому миру.
Мне двадцать три, и я теперь не буду как прежде: не смогу проходить мимо убитых кошек, не посмотрю на Деву Марию без трепета. И не смогу отрицать то, что один взгляд янтарно-карих глаз разрушил все одиночество, что я строил столько лет подряд.
Это реквием по прошлому.
Когда мы возвращаемся, никто не роняет ни слова. Лишь один раз Джотто нарушает тишину и интересуется, не холодно ли мне. На улице ноябрь, но я не чувствую холода, мне настолько легко и пусто, что мне не до того, чтобы мерзнуть.
- Джи, мы должны попытаться что-то сделать с этой глупой войной! - восклицает он, садясь на диван нога на ногу, когда мы уже возвращаемся ко мне. Прикуриваю, медля с ответом. Последнее время, я стал часто ходить у него на поводу, и уже почти принял это как факт.
- И что же ты собрался делать? - отвечаю я - это же безвыходный случай: две стороны примерно равной силы пытаются отнять друг у друга сферы влияния, это не простые амбиции или прихоть. Они их хотят и, даже если это прикрыто гражданской войной и тщательно завуалировано, на самом деле это просто драка двух бойцовых псов - не более того. - на последних словах слегка повышаю тон - Чтобы их остановить, нужно призывать дьявола!
Тишина повисает в комнате, его лоб снова пересечен морщинкой. Думая об этом, чуть не упускаю резкую перемену в его лице.
- Я знаю что делать, Джи! - вскакивает он с дивана и начинает собираться, я в легком недоумении наблюдаю за его перебежками по комнате. Он ничего не говорит, только быстро-быстро одевается, натягивает сапоги и куртку, подходит ко мне.
Карие с рыжинкой глаза горят решимостью и почти мужеством, смотря на меня.
- Джи - чуть сдавленно говорит он и обнимает меня, а внутри что-то саднит, да так сильно, что кажется, будто попал под машину - Джи - руки сжимают меня чуть крепче, его голова греет плечо - я обязательно вернусь.
Он вылетает за дверь, будто ядро из бомбомета. Хлопают ставни. Я остаюсь один.
III
Мне двадцать семь, и я живу тут с рождения, случайный свидетель случайного шествия смерти. Хожу по улицам, среди призраков гражданской войны, среди стонущих улиц домов, плачущих детей, под караваном пропитанных страданиями облаков, серых, словно закопченных. Меняются дни и цвета неба, но для жителей оно все такое же: низкое и давящее, словно пресс. Солнце тут считается гигантской электролампочкой, а не предметом, созданным кем-то свыше. Нам тут, знаете ли, некогда смотреть вверх, когда по улицам ездят танки.
Военное положение стало только хуже, люди выжаты как лимон, они устали от вечных страданий и тяжелой судьбы, устали от козней других людей. Мы словно рабы своей судьбы, получившие от Бога самое худшее, не понятно только - за что?
Джотто не вернулся ни на завтра, ни через год, ни даже через два. Что-то ухнуло вниз и разбилось во мне, когда я понял, что снова остался один. Этот парень за какой-то месяц разрушил выстроенную мной цитадель одиночества, убил спящую внутри химеру и вытащил на свет меня: живого, настоящего, который мог радоваться жизни и смеяться, не фальшиво, а по-настоящему. И когда это случилось, он уехал, оставив меня одного у стен разрушенного замка. Одного, перед армадой наступившего одиночества и отчаяния, отрицаемого годами, голого и беззащитного, точно младенец перед сворой псов.
Я грустил долго. Я заливал свое горе в барах, пил много и разное, но не чувствовал вкуса. Отрицал действительность, будто Гамлет, сошедший с ума. Сердце ныло и тосковало, разум пытался его унять, но пасовал перед напором эмоций. Во мне открылась новая рана, самая болезненная и глубокая. Мыслей о Джотто не могли вышвырнуть из моей головы ни пьянка, ни шлюхи, ни даже святые образа. Я пробовал все, что мог и пытался отрицать это. Я не мог допустить и мысли, что в разгар этой бессмысленной бойни, появится тот, кто будет мне настолько дорог. И все же, я предпочел скрываться. Мое сердце - кипящая расщелина лавы, мои руки - до сих пор помнят его прощальное тепло.
За эти годы не изменилось только одно - я все так же хожу в ту церковь.
Соборные своды уже не стонут, они кричат, молча, но так громко, что, кажется, сейчас из ушей хлынет кровь. Я привык к этому парадоксу, как не привыкнуть, когда ты живешь в аду? За 4 года я изменился, а она все такая же. Все так же я провожу ладонью по граням подставок под свечи, все так же склоняю голову перед Христом. Мне не страшно курить в церкви, но мне страшно заглядывать ему в глаза. Я боюсь, что увижу там отражение своих глаз: одиночество, сожаление, раскаяние и печаль. Скажи, ты чувствуешь то же самое?
Я привык. Иисус отреченно смотрит в пол и молчит, и груз на моих плечах не становится меньше.
- Дева Мария, что мне делать? - выдавливаю я из себя, понуро склонив голову перед плачущей Матерью Божьей, глупец, без настоящего и будущего. Зажмуриваюсь до рези в глазах, и ответ приходит откуда-то сам - Знаешь - горько усмехаюсь я, пытаясь проглотить комок в горле - он такой безмозглый. Представляешь, умудрился одевать футболку задом на перед три дня подряд, а еще схватился за горячую сковороду, хотя только полный придурок бы не заметил, что она горячая! - мне вдруг хочется улыбнуться. Это горько и больно, но мне хочется быть с собой сегодня жестоким. Это такой изощренный способ быть честным и принести себе хоть чуточку облегчения - А еще он, знаешь, добрый такой, что хочется на него молиться.
Сипло качаются ставни, отвлекая меня от небывало глупой проповеди, и через десять минут я выхожу из церкви, хмурый, как всегда, будто бы ничего не изменилось, а внутри меня бурлящее варево из чувств и мыслей, из реальности и мира снов, будто гражданская война пробралась в мое сердце, и вызвал ее - Джотто.
Когда я прихожу домой на следующий день, интуитивная настороженность заставляет меня сразу пройти в комнату, и тут я еле удерживаюсь на ногах.
Светлые волосы все такие же светлые, плечи чуть шире, а взгляд - все тот же огненный виски с медом. Он сидит нога на ногу, слегка подперев кулаком скулу, и отстраненно смотрит вглубь комнаты. Он стал взрослей и серьезней, хотя я уверен, эта серьезная задумчивость может смениться как мудрой тирадой, так и глупой улыбкой. В этом он весь.
Прошло столько лет, заготовлено столько фраз, а мне нечего сказать - стою и смотрю.
- Джи! - говорит он и встает с кресла, а мне хочется сказать призраку исчезнуть, ну что, мол, довел себя, Джи? Уже мерещатся тут всякие? Но прикосновение рук - реальное, крепкое объятие - реальное. Джотто - он реален. Осознание этого входит в мой разум, точно комета, разбившаяся о Землю.
- Ты выше меня на полголовы - говорю я, сдерживая внутри зверя из эмоций и страхов - и когда только вымахал? - натянутый смех вибрирует в легких, а на губах совсем не моя улыбка.
Его глаза подернуты грустью, ресницы слегка подрагивают.
- Джи - произносит он низким и хрипловатым голосом - Я соскучился.
У меня исчезают слова. Срываются последние коды и летят в чертовой матери все заготовленные реплики, терпеть становится невозможно, да я и не пытаюсь. Дергаю на себя и впиваюсь своими губами в его, крепко держа. Мне хочется выплеснуть все наболевшее, будь оно плохо или хорошо, радостно или грустно, добро или зло. Мне хочется сказать ему: придурок, какого черта ты меня оставил так надолго? какого хрена не мог взять с собой? Все это кипит во мне, когда я целую его. Джотто выше меня на полголовы и при своем кажущемся хрупким телосложении, силен не меньше. Его ладони прижимают ближе, и у меня спирает дыхание, но я все еще не в силах оторваться. Скольжу руками по плечам. Прошло столько лет, но я помню это ощущение, будто повторял его каждый день: тепло, будто пламя, греющее, но не обжигающее, скольжу ладонями по шее - нежная, бледноватая, нашариваю шрам на девятом позвонке. Светлые волосы волной проходят сквозь пальцы, будто бы эфемерные, карамельно-карие глаза прикрыты, и открываются, только когда поцелуй закончен, но я так и не успеваю хорошенько их рассмотреть за длинной чередой следующих.
- Твои волосы все такие же - говорит он пару часов спустя, нагло перебирая пряди на моей голове. А я лежу под одеялом, напротив него, и мне совсем не хочется это прекращать. - Мягкие и бледно-розовые. Знаешь, Джи,- он загадочно улыбается - они всегда напоминали мне подол Девы Марии.
Обзываю его богохульником и деланно возмущаюсь. А внутри разливается тепло, которое он наверняка замечает, просто не может не заметить, и легкая улыбка скользит по моим губам.
Через пару часов мы сядем и обсудим все детали, он расскажет мне про свою идею, которую я поддержу. Он расскажет мне про "третьего игрока", про мафию и про свой план, а спустя еще 7 лет - Вонгола выйдет на мировую арену и с легкостью подомнет под себя двух конкурентов, став безраздельной покровительницей Италии.
Кровопролитная гражданская война будет закончена.
Но это все - только через пару часов. А пока что я закрываю глаза, послушный теплым ладоням и проваливаюсь в глубокий сон.
Спустя еще какое-то время, мы вернемся сюда, пойдем в церковь на возобновившиеся службы и после легкого намека на то кто мы такие, сможем остаться в церкви одни. После небольшой прогулки по новоотстроенному зданию, он заставит меня снова сыграть, а потом подведет меня к картине Девы Марии, все той же, что с 10 лет назад, и расскажет ей, как сильно он скучал эти несколько лет по мне, и много всего еще. Я буду орать на него благим матом, возмущаться и твердить, что он несет ахинею, но он найдет нужный способ меня наконец заткнуть, и из церкви мы, с горящими глазами, слегка распаренные и взмокшие, выйдем только спустя полтора часа, под укоряющими лицами служителей церкви и чуть улыбающимися - монашек.
Эпилог.
В Намимори сегодня солнечно, и это не может не радовать глаз. Сейчас ранняя осень, и солнце уже не палит так сильно, но лишь приятно греет, не давая легким порывам ветра холодить прохожих. Этот город достаточно старый, и сохранившееся здесь уличное радио деловито объявляет прогноз погоды. Где-то за домами, если приглядеться, крутятся под порывами высокие флагштоки, редкие желтоватые листки, будто пущенные деревьями самолетики из бумаги, пролетают мимо лица, чуть задевая щеки или плечи. И даже не скажешь, что пару дней назад с Цуной произошло самое ужасное на свете - он получил кольцо Неба. Теперь этот Занзас, или как его там, точно его убьет, медленно и с удовольствием размажет по стенке, оставив на вертикальной поверхности странный красноватый зигзаг. Занзас, похоже, любит авангард.
- Джудайме! - раздается такой привычный для будущего Вонголы голос, и Гокудера со всех ног мчится к Цуне, на ходу поправляя сумку. - Доброе утро, Джудайме, как спалось? - скажет он, заправляя серебристую прядь за ухо и весело улыбаясь - постараемся сегодня ночью? Я сделаю все, чтобы мы выиграли, положитесь на меня!
Цуна откровенно не понимает, чему радуется его Правая Рука, как тот себя называет. Он может покалечиться, а то и вообще умереть, но радость в его глазах искренняя - Цуна это чувствует, а значит не может сейчас читать хранителю Урагана нотации или пытаться остановить. Когда касается послушания в подобных вопросах, у Гокудеры так внезапно пропадает слух...
Впрочем, к поведению Хаято он уже почти привык.
- Хорошо, Гокудера-кун, я рассчитываю на тебя - скажет Цуна, протягивая руку блондину и улыбаясь, чуть склонив голову набок, а тот случайно перепутает пожатие с просьбой, и за руку поведет Цуну в школу под неодобрительные взгляды девчонок. Цуна будет сопротивляться и пытаться убрать руку, но только первые 5 секунд. Наблюдающий из укрытия Реборн, от души посмеется над этим, хотя на лице лишь улыбка появится, а Хибари, недовольно покосясь, продолжит кормить Хиберда на крыше средней Намимори.
Лишь осеннему ветру почудится: когда в пожатии приглушенно звякнут кольца, чей-то голос отчетливо произнесет: "привет, Джи, я соскучился".